С. А. Иванов - Блаженные похабы
Сразу отметим, что юродство видится Вальсамону несколько иначе, чем отцам Трулльского собора: им еще и в голову не приходило, что этим можно извлекать выгоду; кроме того, экстатическое пророчествование, которое канонист также считает формой юродства, в постановлении Собора не упоминается (см. выше, с. 127). Видимо, пророческие и медиумические функции усиливались в юродстве по мере ослабления провокационных.
Но главное, из крайне путаного текста Вальсамона невозможно понять, как же следует обходиться с юродивыми. Ясно, что четких критериев, отличающих истинных от неистинных, у патриарха Вальсамона не больше, чем у мирянина Кекавмена[430]. С одной стороны, Вальса- мон, никак этого не оговаривая, отходит от категоричной формулировки Трулльского канона, с другой же — весьма характерным представляется нам тот факт, что в истории не осталось ни крупицы информации о Ставра- кии Оксеобафе, а ведь Вальсамон пишет о нем как о всем известном праведнике. Видимо, церковь почла за благо предать забвению память о нем (как, впрочем, и о Луке Аназарбском).
Если Вальсамон явно испытывает внутренний дискомфорт от проблемы юродства, то другой толкователь церковного права—Арсений спокойно и без экивоков причисляет юродивых к шарлатанам.
Не полагается играть в кости и шашки, ходить на игрища и становиться их зрителями, присутствовать ради развлечения при плясках, балаганном пении, трюках укротителей медведей, ужимках притворяющихся бесноватыми (των δαίμοναν ΰττοκρινομένων), фокусах огнегло- тателей и прыгунов через огонь[431].
В XII в. поток агиографической литературы резко сокращается, но некоторые сведения о юродстве можно почерпнуть и из светских сочинений. Интеллектуал Иоанн Цец (ок. 1100— 1180/1185 гг.) с отвращением пишет о тех, кто «изображает из себя простеца с театральной и показной скрытностью, с поддельной и весьма злокозненной неподдельностью»[432]. Но все же главный огонь интеллектуальной критики обрушивался в XII в. на показной аскетизм и притворное (да и искреннее тоже) изнурение плоти. Скажем, Евстафий Солунский (1115—1195 гг.), автор разоблачительных сочинений о монахах, перечисливший множество видов обмана[433] и посвятивший специальный трактат «лицемерию» (Пер! ΰποκρίσεω?), ни словом не упоминает юродства; наоборот, весь его пафос состоит в том, что лицемерные святоши изображают внешнее благочестие и добродетельность, а внутри порочны, что все их самоистязания суть не более чем фокусы и обман[434]'. И официальные церковные, и светские критики в XII в. думали, что им не нравятся лишь эксцессы аскезы, но на самом деле она не нравилась им как таковая. В идеале и государство, и церковь предпочли бы, чтобы новые святые не появлялись: с подвижниками было слишком много хлопот, они были слишком непредсказуемы. В сущности, эта тенденция зародилась еще в X в. (вспомним историю с канонизацией Симеона Благоговейного, см. с. 168), но в XII в. она достигла апогея[435].
Здесь пришла пора сказать несколько слов о взаимоотношениях юродивого с властью. Оппонирование бесстрашного мудреца всемогущему правителю имеет давние традиции в греческой культуре. Киники и стоики поздней античности храбро противостояли тиранам. Бесстрашие христианских мучеников перед лицом языческих гонителей позаимствовано у язычников–стоиков. После победы новой религии святые использовали свое «дерзновение» (παρρησία) не только для беседы с Богом, но и для вразумления православных императоров.
Любопытно при этом, что византийский юродивый, несмотря на всю свою экстравагантность, не замечен в политическом активизме. Он не только не обличал властителей, но и проявлял удивительный конформизм. Например, Симеон Эмесский никогда не нападал ни на кого из власть имущих. Мало того, он имел обыкновение громко выкрикивать: «Победу императору и Городу!», пусть даже агиограф и интерпретирует его слова как христианскую метафору[436]. Скорый на осуждение Андрей Царьградский лишь однажды мягко попенял некоему вельможе за половую невоздержанность[437] и лишь в одной ситуации проявляет настоящую агрессию в отношении флотского хартулярия из Амастриды, однако и тут обличение не имеет ничего общего с политикой[438]. Самое смелое, что позволял себе юродивый, — это не обращать внимания на власти.
Власти же, со своей стороны, относились к юродивым с подозрительностью. Когда пьяная компания пыталась однажды ночью выволочь Андрея Царьградского с собой на улицу из кабака, он сопротивлялся, говоря: «Что мне делать? Меня поймает ночной караул! Меня подвергнут порке!»[439] Мы уже говорили о том, что юродивого часто принимали за шпиона (см. с. 149, 198). Но, что самое главное, властитель, в общем, не боялся этого странного святого. Характерную встречу императора Исаака Ангела с юродивым описывает Никита Хониат. Это произошло весной 1195 г. в Редесто:
Там император повидал Василакия. Этот человек вел странную жизнь и снискал у всех славу пророка и провидца. Из‑за этого к нему стекались толпы, превосходившие по численности трудолюбивых муравьев, вбегающих и выбегающих из муравейника… Однако этот человек не говорил о будущем ничего истинного и ясного, его слова были обманчивы, противоречивы и загадочны. Часто он выдумывал что‑нибудь смехотворное, раззадоривая хамскую, любящую поржать толпу. Когда к нему приходили женщины, он щупал им груди и рассматривал ноги, меля при этом вздор и выкликая непонятные слова. Но когда приходящие задавали ему вопросы, он чаще всего отмалчивался, выражая свои пророчества суетливыми движениями и паническими жестами. Рядом с ним стояли какие‑то сумасшедшие и пьяные языческие бабенки, одного с ним поля ягода. Они объясняли присутствующим, что делает Василакий и что это пророчит в будущем; они истолковывали молчание, как будто оно было речью и что‑то ясно означало. Как я уже сказал, этот человек многим казался пророком, предсказывающим будущее, особенно некоторым женщинам: то нескромное и неприличное, что он проделывал с их одеждой, казалось им веселой игрой. Людям же разумным этот старикашка представлялся суетливым, смешным и вздорным. Были и такие, кто метко говорил, что он одержим духом Пифоновым (πνεύματι Πυθώνος* κάτοχον) (Деян. 16:16). К этим людям принадлежу и я сам.
А тогда, при появлении самодержца, он не обратил внимания на него, человека, облеченного столь великим и священным могуществом; он даже не ответил на его приветствие (которое было таково: «Здравствуй, отче Василакий!») и не кивнул в ответ, но бегал туда–сюда, подпрыгивая по–жеребячьи и совершая безумные телодвижения. При этом он ругал присутствующих, не щадя и самого правителя. Затем понемногу прекратив нелепые прыжки, он протянул руку и тем посохом, который держал в руках, повредил цветной портрет императора, который висел на стене в той хижине, предназначенной ему для молитв. Он выколол глаза [на портрете]. Попытался он также сорвать с императора головной убор. Когда он все это проделал, самодержец, убедившись в безумии (άφροσύνην) этого человека, вышел оттуда. Тем, кто наблюдал происходившее собственными глазами, это показалось недобрым предзнаменованием. То обстоятельство, что дальнейшие события не очень отклонились от этих пророчеств, весьма укрепило славу Васи- лакия, которая, как я уже говорил, была двусмысленной и для многих сомнительной^[440].
Заметим, что не только информанты Хониата после свержения и ослепления императора Исаака истолковали ужимки Василакия как пророческие, но и сам писатель, хоть и причисляет себя к скептикам, не спешит объявить все это выдумкой. Скорее, можно предположить, что он приписывает провидение юродивого бесовской одержимости и тем самым принадлежит к многочисленной группе, фигурирующей в житии Андрея Юродивого в X в. Василакий и сам мог бы удостоиться жития — но время изменилось. Обратим, однако, внимание еще на одну особенность описанной Хониатом встречи. Очевидно, что юродивый не выказал особого интереса к императору, ругая его наряду с другими. Император же, со своей стороны, не испугался юродивого и, убедившись в его безумии, утратил к нему всякий интерес. На Руси (см. ниже, гл. 9) взаимоотношения этой пары выглядели совсем иначе.
В поздневизантийский период, к рассмотрению которого мы теперь переходим, юродство по–прежнему популярно. Важный пример здесь — это Антоний Верриот, святой XI в. В росписи митрополичьего храма города Веррия, сделанной между 1215 и 1230 г., он был изображен с надписью: о διά Χ(ριστό)_ν σάλος о Βερροιώτη? («Христа ради юродивый Верриот»)[441], при том что в более раннем житии Антония никакое юродство не упоминается[442]. В XIII‑XIV вв. культ Андрея Юродивого продолжал расти: от XIII в. дошло 5 рукописей его жития, от XIV — уже 8°[443]. Согласно сообщениям русских путешественников конца XIV — начала XV в., в Первом квартале Константинополя, недалеко от св. Софии находился монастырь Андрея Юродивого, где «иже и доныне бесных исцеляет», а на западе города — еще один, где «святый Андрей Юродивый в теле и посох его, исцеляет многих»[444]'.